Карапет Сасунян. Как заработать 7 миллионов в Чечне. (продолжение)

Карапет Сасунян. Фото: Дмитрий Посиделов

Карапет Сасунян. Фото: Дмитрий Посиделов

Продолжение. Начало здесь

…Глубокой ночью в нашу камеру привели среднего роста мужика в цигейковой шубе — Александр Соколовский из Днепродзержинска /в дальнейшем мы его прозвали Хохол/. Что-то злобное было в его лице со шрамом на щеке, в его нахмуренном взгляде.

«Приехал в Грозный на заработки — объяснил он нам — Бездомной сестре с детьми надо помочь…».

Но на рассвете он попросился к командиру, где, как мы узнали позже, объяснил, что приехал воевать за свободу Ичкерии, что он ненавидит русских… После допроса его привели к нам: «Не смейте его обижать, не то всем худо будет…».

В Старом Ачхое расположился отряд охраны из Департамента госбезопасности (ДГБ) во главе с командиром Резвоном, бывшим спортсмене богатырского сложения. Отряд подчинялся Генпрокурору дудаевского правительства, который стал приезжать в село, чуть ли не каждый день допросы, подробнейшие автобиографии каждого. Пленных в подвале прибавилось — нас перевели в другое помещение с нарами, с узким проходом к пленным военнослужащим российской армии и, отдельно, пленным чеченцам разных возрастов.

Три подполковника: Олег Зенков, Александр Новожилов, Владимир Фадеев, капитан медицинской службы Виктор Качковский, капитан Таранов, остальные — солдаты-срочники. Пленные чеченцы питались отдельно, и вели себя по отношению ко всем другим пленным очень вызывающе, чувствуя себя и на нарах хозяевами положения.

Был среди них поэт, бывший министр печати, человек пожилой, спокойный, остальные – молодёжь от 16 до 30 лет — никто из них не сообщал нам, как они очутились здесь…

С военными мы знакомились на утренних прогулках, на общем построении. Офицеры находились в плену с декабря 1995, а Олег Зенков, с которым я беседовал более других, долгое время служил в погранвойсках в Батуми, где я вырос, где у меня остались мать и брат. Нам было о чём с ним поговорить, вспомнить.

На построении становились отдельно: волгодонцы, военные, ставропольцы, у которых чеченцами старшим был назначен один из троих братьев Войтенко, у военных — капитан Тарасов, а у нас -Хохол, сменивший Гранковского.

На построении один из замешкавшихся получил от охранника зуботычину — Xохол вслух одобрил: «Правильно. Они только кулак и понимают».

Резвону это понравилось, и он разрешил ему применять силу для наведения должного порядка.

Держался Хохол от нас обособленно. В туалет бегал с фляжкой воды, демонстрируя чеченцам, что он охотно принимает их обычаи.

Как внештатный надзиратель, он целыми днями околачивался у печки, стараясь подружиться с пленными чеченцами. Скляр подчинялся ему беспрекословно — все должны были лежать на своих местах и говорить только вполголоса. Когда заходили чеченцы, Хохол командовал: «Встать!» — и не дай Бог кому было замешкаться! Бил с упоением…

Саня Войкин, профессиональный художник, по 12-15 часов в сутки /при специально выделенных ему свечах/ рисовал трафареты на курках и майках боевиков: воющий волк на фоне луны — эмблема свободной Ичкерии.

Из бойцов отряда выделялся русый голубоглазый ингуш Салман — он проверял личный состав пленных, выводил на работу, выдавал продукты, управлял всем бытом. При себе всегда имел плётку, которой пользовался, не задумываясь.

…Меня частенько вызывали в помещение боевиков — они где-то раздобыли гитару и я, усевшись в сторонке, /чеченцы боялись нас, окончательно завшивевших/, пел им песни.

Особенно часто они заказывали «Дым сигарет с ментолом» — она мне осточертела!- петь её приходилось на день, начиная с утреннего построения несчётное количество раз — но она им всем почему-то очень нравилась.

«Дым сигарет с ментолом

Пьяный угар качает.

В глаза ты смотришь другому,

Который тебя ласкает».

Десятки раз исполняемый ежедневно припев:

«А я нашел другую —

Хоть не люблю, но целую,

А когда я её обнимаю

Всё равно о тебе вспоминаю»

 Я исполнял /последнюю строчку/ по-своему: «Всё равно Волгодонск вспоминаю».

Но чеченцы на это не обращали никакого внимания: они балдели,»тащились» от мотива песни.

В этот раз уже и не помню, что я пел, ко мне подошёл незнакомый чернявый боец, ударил по спине дубинкой: «Ты кто по национальности?».

— Армянин — отвечал я.

Чеченцы заспорили, ударивший хотел вывести меня во двор /ЧТО за этим последует — было ясно/, другое отговаривали его.

Наконец, меня вывели в ночь вчетвером. Остановили у снарядной воронки. После короткой лекции о Карабахе, инициатор этой акции высказал мне, что после встречи с ним ни один армянин в живых не остаётся.

Я молчал — а что было ответить мне, родившемуся в Сибири, выросшему в Грузии, ныне проживающему в России с русской женой и тремя совместными детьми?

В лицо мне направили слепящий луч фонарика и из темени посыпались удары, прицельные, неторопливые, расчётливые. Дубинки вылетали из мрака и опускались на голову, обжигали бока — и ни на один, ничего не видя, я не мог среагировать, приготовиться.

Только по хлёстким ударам плети я узнавал, что это бьёт Салман. Руки мои невольно вскидывались при ударе — и я их снова, по приказу «Смирно!», опускал по бокам. Тот тип старался бить по почкам руками, затем ногой.

Я старался не упасть, понимая, что сегодня не убьют, а если упаду на землю — добьют ногами. Не знаю, сколько это продолжалось, но на вопрос: «Так ты понял, за что я тебя кончу?», я ответил: «Перед вами у меня вины нет. И ни мой Бог, ни ваш Аллах не одобрит мою смерть».

Ещё несколько ударов — затем голос Салмана, что-то доказывавшему чернявому /после я узнал, что у того в Карабахе погиб брат/, и вопрос: «Сможешь дойти до подвала сам?».

После моего утвердительного ответа, повели вниз. Шатаясь, держась за стенки, я проследовал на своё место. Если бы я подвергся такому жестокому избиению месяц-два спустя, когда в апреле-мае, мы уже стали глубокими дистрофиками, то, конечно, был бы трупом. Ребята помирали даже от лёгких побоев…

Где-то через неделю мы с Николаем Будко, нагрузив тележку пустыми бидонами, подтащили её к колодцу. Охранял нас, на счастье, коротышка Юнус.

Пока мы набирали воду, подошёл боевик, о чем-то поговорил с Юнусом, затем спросил у меня: «Ты, что – армянин?».

«Да» — отвечал я.

«А ну, пройдём со мной за угол…» — тряхнув автоматом, он указал на ворота усадьбы.

Чем закончится наш «разговор» за тем поворотом, я, конечно, догадывался — но за меня вступился Юнус, и не уступил тому в жарком споре. Я был благодарен ему, но для себя сделал вывод, что моя жизнь здесь ничего не стоит и вообще будет равна нулю, если на пути повстречается особо обиженный в Карабахе чеченец…

Гена Микелашвили заболел всерьёз; надрывный кашель его не прекращался ни днём, ни ночью. У многих стали отекать ноги, я уже не мог обуть сапоги и поменял их на старые рваные кроссовки.

Нас поочерёдно вызывали на допросы — дошла и моя очередь. За столом я увидел того самого Прокурора. Приказали написать автобиографию, предупредив, что за любую попытку обмана – расстрел.

Чеченец, сидевший сбоку, обратил внимание на мои руки:

— Говоришь, ты монтажник?! И работаешь на стройках уже 15 лет?! А руки твои, глянь — у монтажников таких не бывает!

Играю на гитаре — отвечал я — и руки берегу, работая только в рукавицах или перчатках. И рядом со мною в подвале — 19 свидетелей.

Но в том,что я не из ФСБ, их убедило, скорее всего, место моего рождения: Алтайский край, куда мои родители были высланы в 1949 году.

В органы КГБ меня вряд ли бы взяли с такой биографией — добавил я — Родители мои реабилитированы только в 1976 году…

Пронесло и на этот раз: я вернулся в камеру.

Среди военнопленных выделялись своей обособленностью четвёрка молодёжи, которая усиленно учила молитвы из Корана; их чаще других вызывали к Прокурору. Зенков посоветовал мне не общаться с ними: они готовились вступить в ряды боевиков.

Допросы, допросы… А в камере нам не давал покоя Хохол: без его разрешения нельзя было передвигаться, он затыкал всем рот при разговоре, обзывался, как хотел, угрожал…

Я не вытерпел и сказал ему, что мы — бригада, и никого в обиду не дадим. Единственный, кто попал под влияние Хохла, был Скляр — он, кашевар, приносил готовую еду в выварке, и начиналась делёжка: сначала, самую большую миску – Хохлу, с запасом на ночь.

Затем Скляр щедро черпал директору и своей команде, а всем остальным — доставалось поменьше. Мы с удивлением смотрели на ребят из своей бригады, которые выбирали миски повместительней и, проходя, говорили, что это на троих, на двоих, а затем, в общей сутолоке, сидя на нарах, прикрывались поднятыми коленями и съедали порцию на троих – вдвоём, на двоих — в одиночку. Одноразовое питание, если можно назвать питанием эту часто несолёную болтушку из кукурузной крупы, истощила всех. Мы с изумлением и злобой наблюдали за всем этим, а Михаил Сныдко высказался вслух: «Как они нам в глаза будут смотреть, когда мы вернёмся в Волгодонск?».

Рядом с Мишей, в ряду «второсортных» членов бригады, лежали Вавилов, Циханский, Иванин, Прохоров, я и рабочие «Ростовэнерго».

Хохол гордился,что камерная жизнь ему не в новинку: он отсидел уже восемь лет из своих 35.

Скляр и мне стал перекидывать лишний черпак, знал, что я во время частых выходов в комнату боевиков могу раскрыть их «братскую» делёжку – Салман относился ко мне уважительно после того ночного избиения.

Но я не вытерпел и сказал Скляру, что мы все в равных условиях, что делить еду надо поровну — он усмехнулся: «Что ты, Карапет, возникаешь, я тебе тоже постоянно добавлять буду…».

А Хохол зло ухмыльнулся: его зоновская школа сработала.

Он часто говорил: «Вы — русские твари, вас всех надо уничтожать, москалей!».

В первый раз, не зная, что он украинец, я спросил:

«Слушай, если я русский, то ты кто?»

«Я хохол!» — с гордостью отвечал он /так и закрепилось за ним это прозвище/.

Когда по утрам в подвал заносили фляги с водой, первыми набирали пленные чеченцы, а оставшуюся — делили на всех. Чеченцам воды хватало и на стирку белья, а нам и попить не доставало.

Как-то я спросил у Салмана можно ли мне выделить банку, чтоб я мог набирать себе воду и кипятить: петь по 10-15 часов в сутки было нелегко.

Салман выделил мне трёхлитровый баллон; теперь я мог в любое время беспрепятственно ходить по камере, кипятить воду в металлической кружке — и это очень не нравилось Хохлу. Я даже, поделившись доставшейся мне щепоткой чая, пытался с ним поговорить по-хорошему — он чай взял, но потом заявил, что я не дорос до его понятий, чтобы вести с ним беседы…

Нас стали выводить на работы — и ещё затемно у дверей толпилась очередь желающих попасть на них: дело в том, что на работы нас забирали чеченцы из отряда другого полевого командира, где к пленным относились нормально и после работы кормили, чем могли.

Не выходили на улицу, не считая больного Микелашвили, только я и Войкин, у которого было множество заказов на эмблемы. Я же играл на гитаре для боевиков целыми днями, к тому же левая нога моя отекла и превратилась в тумбу.

В один из дней ребята вернулись с работы и Эдик Циханский, войдя в камеру, стал возбуждённо рассказывать о передвижении российских войск в горы — Хохол подскочил к нему и ударил ногой в живот, и тот согнулся, корчась от боли.

Я соскочил со своего места и мы, без малого, чуть не сцепились с Хохлом!

«Я же тебя предупреждал, что нельзя распускать руки в нашей бригаде!».

Силы, конечно, были не равны, но и обессиленный за полтора голодных месяца, я готов был его удушить: прощать такое было нельзя…

Но в проход выскочили пленные чеченцы, развели нас.

К тому времени мы уже похоронили одного из ставропольцев: умер он ночью тихо, совсем незаметно, жалуясь накануне на боли в сердце — это было истощение организма.

Ни имени, ни фамилии его, к сожалению, я не запомнил, но это была первая потеря в наших рядах. Лично меня потрясла не столько его смерть, а слова надзирателя, сказавшего утром буднично и просто: «Ну, что ж, помер так помер. Хватайте его за руки, за ноги, выносите и закапывайте».

Эдак Циханский, а ему было под шестьдесят, и он был старший среди нас, лежал бледный, и я подумал, что он станет второй нашей потерей – и поздно вечером подсел к Сане Войкину: «Дай мне на ночь скальпель или же скажи, где ты его прячешь…».

Но небольшой медицинский инструмент, который чеченцы ему выделили для вырезания трафаретов из картона, Войкин мне не дал, стал разубеждать: «Не связывайся ты с этим Хохлом. Ты же видишь, что творится? Каждой за себя».

И он был прав: бригады больше не существовало, она разбилась на небольшие группки. Единственным, кто бы мог сплотить коллектив, был директор Гранковский, но он сдал свои позиции сначала Скляру, затем Хохлу — и был сторонним равнодушным наблюдателем.

Это был раскол, серьёзный, до конца. Из трёх наиболее многочисленных групп заложников в большей степени пострадали мы — именно из-за этого раскола.

Среди военных три подполковника поддерживали дисциплину среди солдат. Да и военврач Качковский внёс свой огромный вклад в выживании всех пленных, но особенно солдат. Ставропольцы, которые и в дальнейшем будут гораздо сплочённее, дружнее нас, в подвале школы подкармливались ночами, жарили кукурузу на печи — среди них не было такой сволочи, так Соколовекий. Мы, по сути, вновь созданная бригада, сначала раскололись на отдельное

звено Скляра, а затем Хохол, так некстати оказавшийся среди нас, довершил чёрное дело.

Войкин посоветовал мне не возникать, ни во что не влезать, держаться вместе — я согласился: «Будем делить на двоих всё… Но сначала я всё-таки кончу Хохла: это же дико — есть общую баланду и распускать руки, обзывать, командовать».

Я решил придушить его ночью, и дело с концом. Человек я, наверное, злопамятный, не прощающий — ведь в тех же староачхойских подвалах мы по пустякам, поругались с Мишей Сныдко, и все девять месяцев плена наши отношения оставались довольно натянутыми, хотя он, из попавших в ту передрягу, вёл себя достойнее всех…

Большую часть суток я лежал на нарах, а совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, лежал Хохол — и мысль поквитаться с ним не покидала меня.

И в этот день, с небольшими перерывами, я пел часов 15, до хрипоты, а вызывали меня с гитарой в любое время суток — и когда бы я ни возвращался, меня встречал Николай Вавилов, заядлый курильщик; мы с ним выкуривали по самокрутке из набранных мною окурков, говорили о свободе, о доме.

Вернувшись с очередного «представления», я занял своё место в камере. Саня Войкин сказал, что Хохол сегодня вернулся с допроса с булкой хлеба и спит сейчас с нею в изголовье: «А если его держат у нас в качестве «наседки»: подслушивать, передавать наши разговоры?».

И хотя мы, в основном, говорили о еде, но, конечно,вспоминали и прошлое, делились планами — я решил, при случае, проверить наши подозрения у Салмана.

Но тот, при разговоре наедине, ответил, что не имеет никаких сведений о Хохле и буквально повторил слова Войкина: «Не связывайся ты с ним».

Прошло несколько дней, как я ни старался не встречаться с Хохлом, но пути наши постоянно скрещивались. И часто подходил к печке, чтобы заварить кипяток,, поджарить кукурузу, припрятанную при шелушении кочанов, по возможности передать бригаде чай, особенно простуженному и надрывающемуся в кашле Гене Микелашвили.

Попутно разговаривал с Олегом Зенковым, находившимся с противоположной стороны печки. Но тут же постоянно находился и Хохол, презрительно поглядывавший на меня, то и дело отпускающий замечания: «Что ты путаешься под ногами? Катись отсюдова, армяшка…».

В один из дней Хохол достал меня окончательно своими придирками и обзыванием — и я решил: была не была, а сегодня Хохлу конец.

Обошёл ребят, сказал, чтоб при моём сигнале прикрыли проём, откуда нас могут видеть пленные чеченцы, а я подойду сзади к Хохлу и опущу ему полено на голову, а затем придушу. Все возможные последствия я брал на себя, но боялся, что от слабости мой удар получится несильным и мне одному не удастся справиться .Тут Прохоров , поскандаливший с Хохлом за день до этого, сказал, что не надо никаких ребят, прикончим его вдвоём.

Но планам этим не суждено было сбыться — кто-то сдал нас с Прохором, и это, конечно, был кто-то из пленных: может быть, двое молодых ставропольцев, попавших в нашу камеру, которых чеченца вызывали на час-другой «стирать бельё», как они говорили. Но через два месяца, когда мы покидали этот отряд, боевики заставляли эту парочку отзываться на имена «Маша» и «Таня»…

Вечером металлическая дверь открылась и нас с Прохором вывели к командиру Резвону, был там ещё особист и Салман. Резвон зарычал: «Что, армян, тебе порядки здешние не нравятся? Переворот надумал устроить?».

После жёстких ударов в челюсть я потерял сознание, а когда пришёл в себя, то увидел, что Резвон и особист избивают Прохора.

Заметив, что я очнулся, опять принялись за меня.

И так — несколько раз. Полностью я пришёл в себя только на следующий день. Все кости болели, в ушах неприятно звенело . Хохол поглядывал на меня, ухмыляясь. Ноги мои отекли ещё больше, через пару дней, поднимаясь по ступенькам подвала, я упал без сознания.

Всех нас донимали вши, которых становилось всё больше и больше, хотя по очереди у свечки, давили их днём и ночью.

Петь часами, как раньше, я уже не мог, но продолжал петь по возможности — это «подогревало» меня сигаретами.

В любое время суток звучало: «Армян, на выход!».

Я не досыпал, пел, отключившись, как бы уходя в другой мир, мир музыки:

«Вдоль обрыва по-над пропастью,

по самому краю

Я коней своих нагайкою стегаю,

погоняю.

Что-то воздуху мне мало,

пыль ловлю, туман глотаю

Чую с гибельным восторгом: погибаю,

погибаю.

Чуть помедленнее кони, чуть помедленнее…

…Я коней напою,

Я куплет допою,

Хоть немного ещё

постою

на краю».

От песен Высоцкого я переходил к песням на стихи Есенина.

Пел особенно часто и такую:

«Иволга поёт над родником,

Иволга в малиннике рыдает.

Отчего я вырос чудаком,

Кто и как мне это разгадает?»

Больше всего, кроме «Дым сигарет с ментолом», чеченцам нравилась положенная мною самим песня о волках на стихи Солоухина, особенно её последний куплет:

«За миску похлёбки прислуживать рады:

И цепь, и ошейник — достойная ваша награда.

Дрожите в подклети,

когда на охоту мы выйдем:

Всех больше на свете

мы, волки, собак ненавидим!»

Собаками тут, конечно, чеченцами, считающих себя волками, подразумевались русские.

Иногда, когда была возможность, тихо пел и для ребят в камере /хотя и те песни, которые я исполнял в помещении охраны им тоже были слышны/. Олег Зенков из соседней камеры после своей любимой есенинской «Ты жива ещё, моя старушка?» всегда заказывал ещё одну свою любимую:

«Сиреневый туман над нами проплывает

Над тамбуром горит полночная звезда.

Кондуктор не спешит, кондуктор понимает,

Что с девушкою я прощаюсь навсегда».

Затем всё тот же Зенков своим зычным голосом просил: «А теперь, Карапет, свою,о Сибири!»

Спасибо Сталину — Сибирь я повидал:

Морозовоустойчивее стал,

Никита укрепил мне желваки

Тем хлебом, где не было муки.

А Лёня научил нас всех мечтать:

Ведь голя, как сокол, могу летать.

А Горбачёв вернул всё в год семнадцатый –

Теперь бы не сглупить сперва помацаты…

Такие вот редкие «лирические'» моменты. Хотя гитаре и песням я многим обязан.

…Гене Микелашвили становилось всё хуже — он, захлебываясь кашлем, уже не выходил по утрам на построение. В один из дней он попросил меня выпросить у боевиков несколько кусочков сахара или конфет.

До этого, делясь с Войкиным, я несколько раз угощал конфетами и его, и Вавилова, и самого молодого из наших ребят — Андрея Паршакова. В тот вечер чеченцы рано легли отдыхать — ну, а мне приказали петь всё подряд. А затем мой репертуар повторялся ещё два-три раза.

Пел с небольшими перерывами — если немного задерживался , меня поторапливали. Караул через три часа менялся — и всё повторялось.

В одну из пауз я выбрал момент, дотянулся рукой до стола и уцепил из тарелки сразу четыре конфеты. Но не успел их спрятать, как услышал голос Салмана: «Мог бы и спросить, а не лезть грязными руками на стол. Знаешь, что за это полагается?».  Я объяснил, что не для себя старался, а для больного товарища, которого уже тошнит от лекарств. Салман, не вставая с койки, сказал, что завтра проверит, действительно ли для больного и предупредил, чтоб такого больше не было.

Ни лекарства, ни конфеты не спасли Евгения Микелашвили. Я видел его в последний раз 15 марта, когда мы покидали подвал и уходили в леса…

…Хоронили его Виктор Росляков и Эдуард Циханский. А пока тут, в Старом Ачхое, в конце февраля меня вывели на работу — вернее, сказали, чтобы взял гитару и, пока ребята будут рыть траншеи, я пел для охраны.

И вот февраль, холод, руки коченеют — а я пою по заказу одну, вторую, третью песню, затем опять вторую и третью…

Неожиданно из-за угла ближайшего дома появились три чеченца — остановились послушать, Самый солидный из них, с бородою, подошёл к нашему охраннику и сказал: «Дай мне на пару часов гитариста! Пусть поиграет моим бойцам».

Тот дал добро, только предупредил, чтоб привели засветло.

Поплутав по улицам села, мы вошли в нижнюю пустую комнату двухэтажного дома с длинным самодельным столом и рядом стульев.

Бородатый зычным голосом позвал боевиков — они появились откуда-то со двора, расселись вокруг стола. Меня тоже пригласили сесть. Я примостился с краю стола, прижимая к себе гитару. С этого момента разговор перешёл на русский.

Бородатый командир проговорил: «Брось ты эту гитару, тебя же ветром сдувает. Сначала поешь, как можно петь в таком состоянии. Какого ты звания?».

-Я строитель, монтажник с ТЭЦ-2.

— Так вы все 28 тут?

Почему-то в теленовостях всегда называлось именно

такое число, хотя на самом деле нас было 26.

— Все — отвечал я.

— И, что же, вас не кормят?

— Раз в день, каша на воде, без соли.

— Вот у нас пленный солдат, — он указал на здоровенного детину — Он ест с нашего стола; как и все, раз в неделю ходит в баню… И тут же приказал ему — Саня, тащи, что есть съестного.

Тот притащил пол-сковородки жареной картошки и немного хлеба. Подвинув еду ко мне, восемь боевиков уставились на меня — но оказалось, что трудно есть, когда на тебя таращится столько недоуменных глаз.

Нашли выход: боевики занялись чаепитием, а я поглощал съестное. Запив всё это сладким чаем, я, ответив на их вопросы, спел им от души, как мог.

Командир сказал, что и его отряд находится в Старом Ачхое и хотя ДГБ в другом подчинении, но он сообщит куда следует, что Аллах не потерпит такого обращения с пленными строителями.

А пока он выделил мне пакет сахара, пачку чая и две пачки «Примы, сказал, чтобы я всё это надёжно спрятал, чтобы не попасться. И ещё сказал, чтобы я завтра опять попросился на работу — они приготовят пакет с жиром, чтобы мы могли подкрепиться.

В тот вечер я напоил всю бригаду чаем с сахаром. Хохол зло поглядывал на меня, но ничего не мог поделать. И ещё в тот вечер я задумался: и те чеченцы, и эти боевики чеченцы — но какая между ними разница! Те обращались со мною, как с равным, вошли в наше положение, постарались помочь…

Не запомнил я имени того солидного бородача, но знаю, что он приехал из России, где работал начальником цеха — узнав про ввод войск в Чечню, приехал защищать свою Родину

Я спрашивал его про пленного солдата — он отвечал, что выдаст его после войны родителям, а сейчас, мол, для него же лучше находиться здесь, чтобы избежать этой ненужной бойни. В исходе войны, в победе своих собратьев, он нисколько не сомневался…

Как я ни просился на работу на следующий день — меня оставили в подвале. В Старом Ачхое мне удалось попасть в рабочую команду всего три раза: в первый раз выкопали блиндаж глубиной более двух метров — после работы наелись каши с сахаром; второй раз рыли траншеи — тоже основательно подкрепились.

В третий раз,13 марта /я запомнил эту дату потому, что через день мы покинули Старый Ачхой/ рано утром нас построили, мне приказали взять гитару и мы строем двинулись в путь — прошли километров шесть-семь до соседнего села Орехово. Боевики, молодые ребята, увидев гитару, очень обрадовались, завели меня в помещение, а остальных повели рыть траншеи.

Охрана из ДГБ ушла, я предполагаю, за анашой — кое-кто из них постоянно покуривал травку. Некоторых чеченцев я узнал — дни бывали в отряде Резвона. Вскипятили чай, пододвинули мне огромный, по моим тогдашним меркам, кусок лепёшки с обильным слоем масла. Увидев, что я скромно насыпал в чайный стакан две ложечки сахара, собственноручно добавили ещё три раза по столько: «Пейпослаще, сахар у нас есть. Сейчас придёт Мадина, наша боевая подруга, напечёт свежих лепёшек»

Так и почаёвничали: они хлебали голый чай, а я умял лепёшку с маслом, запивая сладчайшим напитком.

Через два дня у нас начнётся лесная жизнь, холодная и голодная, и я долго буду вспоминать и эту царскую лепёшку, и этот вкусный чай.

Я успел исполнить несколько песен, когда пришла женщина лет тридцати. Увидев меня, мирно беседующего с боевиками, она злобно сверкнула глазами:

— Я бы их всех перестреляла, а вы сидите, и чай с ним распиваете!

— Да это же рабочий, а не военный — отвечали чеченцы.

— Всё равно. Столько горя нам принесла Россия — всех их надо уничтожать, как тараканов, как бешеных собак.

Пришли ещё двое, явно не чеченцы: головные уборы на манер пакистанских в разговоре с чеченцами много жестикулировали, явно не понимая их. Один из боевиков обратился ко мне: «Это ребята оттуда — он махнул головой в в сторону юга — Так что вы, русские, не пройдёте».

Вернулся наш конвоир из ДГБ, увидев меня за столом, стал ругаться.

Меня посадили на табурет отдельно, возле печки — рядом стряпала Мадина, всё так же недобро поглядывая на меня: ни мои песни, ни то, что я рабочий, приехавший в Грозный, чтобы дать тепло и свет в дома его жителей, не затронули её душу.

После пения мне вручили веник, ведро, лопату — убрал, подмёл двор. Даже разрешили самому пойти по воду к речушке, протекавшей метрах в пятидесяти. Это мероприятие заняло у меня целый час: я был настолько обессилен, что с трудом катил тележку с флягой воды. На небольшом подъёме, который взял с нескольких попыток, я полностью выбился из сил. Упал на землю и, чуть отлежавшись, увидел вдалеке, как группа чеченцев обучала свою молодёжь лет 13-15 преодолевать открытое пространство; пацаны, грамотно, прикрывая друг друга, делали короткие перебежки. Меня поразили незанятия, а возраст обучаемых — я понял, что это война, а не стычка, не борьба с бандитами, а тотальная война, где или-или, компромисса не будет,.,

У ворот меня уже поджидал молодой чеченец, сказал, что воды хватило бы и ведра.

Пришли ребята с работ, поели, тронулись в обратный путь. По дороге нас накрыл артиллерийский обстрел, чудом обошлось без потерь.

В этот же вечер боевики нам сообщили, что в Грозном захвачена в плен одна группа волгодонских строителей, численностью 89 человек. Известие, конечно, печальное, мы начали осознавать масштабы сопротивления дудаевцев, а по сути чеченского народа, но, с другой стороны, наши надежды на скорое освобождение усилились: теперь-то уж точно будут предприняты решительные меры …

Их-то, 89 человек, вернее, 85, оставшихся в живых, через два месяца освободили: руководители «Волгодонскстроя», рискуя своей свободой — и, чего уж, жизнью — доставили энную сумму денег в горные районы Чечни, выкупили своих людей.

По освобождении, уже в Волгодонске, мы, оставшиеся в живых, узнали, что и «Гермес-Юг», якобы, отправлял своего заведующего кадрами (может быть, он мастер или прораб) Огрызкова в Грозный с определенной суммой, но кому их вручить он, якобы, не нашел, вернулся ни с чем — но в ту же весну продал свою машину, ржавую «копейку» и купил новёхонькую «Волгу»…

На следующей день после наших жарких ночных обсуждений известий о новых заложниках-волгодонцах, всё здание школы начало содрогаться от взрывов.

На работу уже не выводили, а на следующее утро, на рассвете, нас построили — в колонне насчитали 163 человека.

В строю мы увидели совсем незнакомые лица! Накануне подвал Школы пополнился строителями из Саратова, пленными солдатами-контрактниками и офицерами. Боевики не располагали достаточной охраной для сопровождения такой многочисленной группы пленных. Были задействованы пленные чеченцы, Хохол и солдаты-иуды Клочков и Лимонов,

Перед выдвижением из строя вывели тех, кто с трудом мог передвигаться — из наших ребят это были Микелашвили, Росляков и Циханский.

Опасаясь российской авиации, быстро углубились в лес. Но аэрофотосъёмка засекла скопление людей у школы — её бомбили нещадно. Циханский и Росляков, позднее прибывшие в лесной лагерь, сказали, что её разрушили до основания.

Не уйди в то утро, мы бы все остались в подвале…

Как будто российская разведка не знала, кто содержится в школе села! С таким старанием уничтожали этот «объект»!

И впоследствии нас бомбили нещадно. Боевики меняли наши убежища в лесу восемь раз, но всегда нас находили с воздуха и старались уничтожить.,.

Плен, вообще штука неприятная, мягко говоря: постоянный надзор, издевательства, побои — но время от 15 марта по 9 мая, без малого два месяца, будет настоящим кошмаром. В первые же часы, ближе к полудню, нашу колонну накрыли снаряды. Самолёт, до того бомбивший соседнее ущелье, спикировал на нас:нарастающий рёв, взрывы — после первого же мы с Саней Войкиным упали рядом.

Второй самолёт, едва мы успели присесть, спикировал ещё внезапнее. От взрывов зазвенели перепонки. Всё-таки он попал в цель, наш российский лётчик! Раздался такой треск и грохот, что звон в моих ушах не прекращается и сейчас, спустя годы…

Уже вечером, натягивая поглубже на голову вязаную шапочку, я заметил, что она с правой стороны разрезана как бритвой: осколок пролетел в каких-то миллиметрах от моего черепа.

А вот моему другу так не повезло: он лежал на боку и стонал — правое бедро его в области таза было пробито осколком насквозь. Вокруг все носились в панике,откуда- то появились бинты. Я схватил целлофановый пакет и сделал Сане перевязку.

Рядом оказывали помощь раненому в живот нашему лучшему электросварщику Володе Дудко – он даже не стонал. А Саня торопливо говорил мне:

— Всё, Каро, не судьба. Я отсюда уже не выберусь….

— Брось молоть чепуху. Мы ещё попьём пивка с донским лещом.

Мне показалось, что я убедил его, он примолк, затем вдруг сказал:

— Карапет, ты выживешь, я знаю, всё пройдёшь…. Моя кума живёт напротив моего дома, окно в окно, она должна мне миллион двести тысяч рублей – скажешь, чтоб отдала моей жене…

Я обругал его и снова что-то доказывая, успокаивал. Но, к сожалению, его предположения оказались верными: через десять дней его похоронили на окраине села Стари Ачхой. А я своего слова не сдержал — вернулся домой один. А ведь обещал не оставлять его, и вроде бы всё сделал для этого…

Атака российского лётчика унесла шесть жизней русских строителей, многих ранило. Погибли не только строители. Точно помню, что убили капитана небольшого росточка, его чеченцы обзывали «снегурочкой».

Из боевиков пострадали только двое! Одного ранили в ногу, а командира Резвона  контузило — правда, так, что в дальнейшем выбыл из строя.

Соорудили носилки, их, мы, ослабевшие, брали вчетвером. Меня с больной ногой пытались отстранить, но я тащил носилки с Войкиным, попутно успокаивал его — всех раненых мы доставили к окраине села, к сопке, где сами же вырыли боевикам опорный пункт. В одну из нор мы занесли раненых -и больше я Саню Войкина не видел.

Похоронили его у той же сопки Циханский и Росляков, они же хоронили и Женю Микелашвили- у останков здания школы. А мы не успели отдышаться, как нас погнали назад, догонять ушедшую в лес колонну. Лишь Андрей

Паршаков, самый молодой и здоровый из нас, притворившись, упал в обморок и его расчёт оказался верным: в суматохе боя за Старый Ачхой он добрался до своих…

Мы позднее видели, как боевики расправлялись за попытку побега —

не знаю, как остальные, но в ДГБ поступали, как гестаповцы.

Через несколько часов мы примкнули к основной колонне – на поляне люди просидели всю ночь на корточках под проливным дождём!

Вечерело. Боевики решили дождаться утра – ещё ночь под проливным дождём.

Пленных разбили на несколько групп, каждую охраняли всего два-три человека — боевики или их холуи. За нашей группой следили четверо: Хохол, два дезертира российской армии и Муджид — туповатый, похожий на гориллу дагестанец, задержанный за грабежи пустующих сёл. Момент для побега был идеален: ночь, лес, дождь, задремавшие после полуночи охранники…

Но, видно, слишком велико было моё потрясение и с носилками я вымотался основательно: сил на побег не было никаких.

Мы сбились в кучу, чтобы согреться телами. Сначала мы ёжились от дождя,

затем, промокнув до нитки под холодными мартовскими струями, уже тупо сидели, сжавшись в комок с мутным, как в тумане, сознанием.

Я пришёл в себя только когда мы двинулись дальше. Утром 16 марта я болтался по колонне, как призрачный, попадая то в её хвост, то в голову, то в середину, и меня интересовал лишь один вопрос: кто что несёт — голод подавил все другие желания. Кто-то поделился содержимым своего мешка — это был рис: и я жевал его своим беззубым ртом, не задумываясь, будет ли в этом прок…

Шли по глухим лесным тропам, ранняя весна уже покрывала деревья свежей зеленью. Перешли речку, пошли в гору. Кто-то /а все мы тащили отрядные продукты/ поделился со мною солью, немного риса я спрятал в кульке в нагрудном кардане. Анатолий Паршаков, брат Андрея, нёс маргарин — с трудом удалось уговорить его выделить кусок на всех: я пообещал запрятать подальше — ведь в случае обнаружения неизвестно, кому достанется больше. Эти хлопцы с автоматами могли и шлёпнуть.

Потом маргарин, примерно с полкило, я передал Николаю Вавилову, решив, что его проверять не будут — и не ошибся. Но вечером, когда сварили кашу, мне сказали, что маргарина уже нет, его съели. Мне опять и опять вбивалась поговорка: «Чем дальше в лес — своя рубашка ближе к телу».

Салман подзывал и проверял содержимое карманов пленных выборочно. У меня отобрал пакет с солью, молча врезал по физиономии…

Мы остановились в ущелье, которое прозвали Голодным — здесь, в яме, накрытой ветками и прошлогодней листвой, погибла треть состава пленных.

Это была старая силосная яма, возле которой стоял ржавый, раскуроченный тракторёнок. Голодные и истощённые, мы обустраивали капитальные блиндажи и баню для чеченцев.

В первый же день, в суматохе обустройства, группа из двенадцати человек, отойдя от лагеря за брёвнами под присмотром двух дезертиров, ушла в побег вместе с охраной. В этой группе были, в основном, строители из Саратова и только один сварщик из нашей бригады — Андрей Васинский.

Не прошло и суток, как семеро из них уже стояли перед строем. Били их жестоко: кулаками, дубинками, ногами. Это только в кино артисты после страшных ударов остаются стоять на ногах живы-здоровы, а так..

Особенно усердствовали двое особистов: били прицельно уже лежащих, в печень, в голову, в пах. Бедолаги скрючились, защищая лицо и живот, но им выворачивали руки и снова били.

Среди них были отец и сын. К утру следующего дня четверо скончались, а трое оклемались, выжили — в том числе и отец погибшего строителя. Но через неделю в лагерь прибудет Прокурор .Узнав о побеге, всех троих приговорит к расстрелу. Приговор приведут в исполнение тут же перед строем. Один из них будет жалобно просить о пощаде: «Простите! У меня маленькие дети. Я больше не буду убегать…».

Угнетающее зрелище! Но через минуту всё было кончено — акт устрашения и предупреждения всем остальным.

В полусотне метров от нашей ямы начало расти кладбище. Я не знаю точно, сколько там захоронили пленных, но не менее пятидесяти. Сколько продлится этот кошмар, не знал никто.

Истощённые, грязные, полуживые люди, ставшие заложниками необъявленной войны, скучившись в силосной яме размером примерно пять на десять метров, ставшей им неверным прибежищем. Спали, сидя на голой земле, спорили, наступая друг на друга.

В средине ямы строитель, дед из Саратова, сложил печь из кирпичей, доставленных наиболее крепкими пленными из разбомбленного строения километрах в шести от лагеря. Притащили они и пару металлических печей. Одну боевики установили у себя в блиндаже, а вторую — у входа в яму, отгороженного кольями — получилось что-то вроде тамбура: там постоянно дежурили двое чеченцев.

С большим трудом мне удалось пробиться к печке,- спал сидя, но у тепла. Другие вповалку, кто сидя, кто полулёжа, спали на сырой земле — никакого прохода между телами.

Днём было посвободнее: часть пленных выводили на работы – это были в основном, свежие солдаты- контрактники. Очень жаль, что никто из них не выжил…Работали они под охраной солдат Кости Лимонова и Клочкова,которым выдали автоматы и приняли в ряды боевиков. Они усердно учили коран и вот-вот должны были принять мусульманскую веру.

В первый же день по прибытию в этот лагерь я нашёл армейский котелок, с которым не расставался долгих шесть месяцев. Я выходил на сбор черемши /дикий чеснок/, часть которой удавалось пронести в яму и в сутолоке сварить ее в котелке. Надо было делиться и со ставропольцами, которые пытались оттеснить меня от печи, и со своими ребятами, которые расположились у стенки ямы.

Печь грела только саму себя, да несколько человек поблизости — в остальной частиямы проку от неё не было никакого. Тут я познакомился с Лёвой Саруханяном,единственным кроме меня, армянином.

Бывший житель Грозного, после боевых действий 94-95 годов, он приехал из Новосибирска, где проживал с семьёй, чтобы продать свой дом — но был схвачен во время облавы, в марте, когда город на два дня захватили боевики.

Шустрый мужичок, небольшого роста, смуглых, с обширной залысиной, он имел несколько судимостей, до тонкостей знал лагерную жизнь, еёзаконы, прибаутки — к концу плена он пробился в обслугу,был наподобие денщика у заместителя полевого командира.

Силосную яму утеплили,как могли, накидав на нее веток, а вниз натащив старых жухлых листьев. В поисках веток я натолкнулся на свалку мусора, разгрёб рыхлуюземлю и обнаружил целую залежь проросшей картошки величиною с грецкий орех. Ел сырой, набив ею карманы. Поделился с ребятами и показал место, где её можно накопать — но желающих рисковать не было, место находилось за пределами лагеря метрах в пятидесяти.

Все группы работали под надзором конвоиров, с ямы выпускали только по нужде, по двачеловека. Хорошо, если ещё выпускали, а то приходилось терпеть до обеда. После побега саратовцев часто устраивали неожиданные построения, тщательно пересчитывали.

На одном из построений не оказалось меня — я рыл картошку. Наказание не заставило себя ждать — на вечернем построении объявили фамилии тех, кто будет наказан плетьми!

Первыми отстегали двоих ставропольцев: он украли несколько головок лука, когда работали у блиндажа чеченцев.

Первый, ещё безусый паренёк, после нескольких ударов заскулил, запросил о пощаде.

Я зажал во рту кусок сетки, молча перенёс экзекуцию.

Место истопника у печи занял дагестанец Муджид; вёл он себя очень нагло, всем грубил, заставлял пленных солдат чесать себе спину, когда донимали вши — за это давал курнуть в две затяжки от окурка, который выпрашивал у боевиков. Мы с ним несколько раз ругались, но применить силу он не решался, так как я и тут часто попросьбе или по приказу боевиков исполнял понравившиеся импесни.

В одну из ночей сошёл с ума строитель из Саратова: кричал, скидывая с

себя одежду, рвался куда-то, натыкаясь на стенки ямы и наступая на спящих.

Саратовцы удерживали его, но тщетно. Тогда, дежурившие наверху чеченец Исса и Лимонов избилинесчастного мужика.

Он ненадолго затих, затем снова принялся кричать, рваться наружу, призывая кого-то о помощи.

А кого звать? Разве до Бога и докричишься? Лимонов и Исса добили его до потери сознания.Утром бедолагу похоронили…

Хохол предусмотрительно устроился поближе к выходу, чтобы быть на виду у охраны. Передвигался он тяжело, распухли ноги. Помощи чеченцам от него не было никакой. Целыми днями он сидел у печи на кухне, которая располагалась недалеко от силосной ямы.

Руководил там Олег Зенков, помогали ему почему-то аж пять кухонных работников, хотя еда наша состояла из воды и перловки, иногда с солью. Перловка — наихудшая из круп по калорийности и по вкусовым качествам, единственной её ценностью было то, что наша была горячей. Многиеуже не могли есть эту баланду, а другой не было. Мы стали походить на скелеты, обтянутые кожей, даже по верхней одежде тучами копошились назойливые вши.

Перед тем как похоронить очередного умершего,с него снимали тёплые вещи,и тут же надевали на себя. Обувь у всех была рваная, у меня на ногах были резиновые сапоги постоянно мокрые от сырых ночей.

Печь, экономя дрова, днём не топили. Пять-шесть человек из числа ставропольцев еле успевали снабжать дровами все блиндажи и кухню. На раздаче пайка делилась на рабочую и простую — рабочие получали баланды на черпак-два больше.

На кухне появился охранник из новых: смуглый, бородатый чеченец, грубый и туповатый, он постоянно кричал, вскидывая свой карабин и грозя выстрелить: «Я рад видеть русских только на мушке!»

Саруханян самозабвенно прислуживал ему: варил крепкий чай и поставлял охраннику на пост на холме над кухней.

Я старался подойти на раздачу со своим котелком: по сравнению с мисками он имел невзрачный вид, но вмещал рабочую порцию – Олег Зенков по моей просьбе иногда перекидывал мне лишний черпак, но потом сказал, что не может этого делать, так как к раздаче подходили сначала работники, затем калеки и деды.

Тут снова выручил Салман, этот ингуш, увидев, что я дохожу, крикнул Зенкову: «Армяну — рабочую пайку: он нам ещё пригодился — будет петь в честь нашей победы!».

Зенков вздохнул облегчённо: он мог без утайки выдавать теперь рабочую порцию — но проку от баланды было мало: из четырёх черпаков лишь в одном водилась перловка, остальные — вода. Да и крупу я не мог уже жевать: вставные зубы давно выплюнул. А крупы выдавали всё меньше и меньше. Благо, что черемша росла повсюду.

Был конец марта-начала апреля: ни дня без новых могил. Многие уже не могливыходить из ям даже на построение: а те, кто выходил еле передвигали ноги. Это был предсмертный край, голодные, холодные, грязные, вшивые.

До конца дней буду помнить глаза монтажника из «Ростовэнерго» — Садовского: как-то проглотив свою порцию баланды, он стоял, прислонившись к дереву около кухни, с жадностью поглядывал на тех, кто только получил свою порцию.

Я проходил мимо, бережно неся полный котелок горячего варева — он с беспощадной мольбой глянул мне в глаза и выдавил шёпотом: «Поделись!».

Я отрицательно покачал головой и прошёл мимо: сам был тоже на грани бытия и небытия.

На следующий день Садовского не стало…

Прошли годы с тех пор, некоторые детали плена теперь подзабылись, стёрлись в памяти многие имена и лица, но лицо и глаза Садовского я помню всегда: они будут смотреть на меня всю оставшуюся жизнь.

В этом лагере, который прозвали Голодным, я был крайне жалок, чуть не сошёл с ума. Мне очень стыдно вспоминать, какя жалобным стоном выпрашивал, вымаливал у Олега Зенкова лишний черпачок водянистой баланды. Смерть витала рядом, дышала прямо в лицо — были моменты, когда казалось легче умереть, чем заставить найти в себе силы для продолжения борьбы за жизнь.

Зенков постоянно пытался подбодрить меня: «Карапет, возьми себя в руки, не раскисай, ты же крепкий мужик».

Но я «поплыл»: через два дня после похорон Садовского упал без сознания.

Капитан Качковский поселил меня в верхний блиндаж, где содержались пленные чеченцы; часть из них уже перешла в охрану, и дальний угол блиндажа

пустовал — капитану разрешили устроить там лазарет, который чеченцы называли госпиталем.

И вот я в этом сыром «госпитале» лежу на нарах из сучковатого кругляка. Невозможно передать, как больно лежать на брёвнах, если ты живой скелет. Первый раз я пробыл в лазарете два дня: Качковский выгнал меня «за нарушение режима» – я ел траву у блиндажа.

Окончание